Аудиенции
АУДИЕНЦИИ
1
Григорию Поженяну
Миша Воженян не мог заснуть. Хотел, но не мог. Не получалось. Закрывал глаза, не первый раз считал до сотни, до второй, но третьей – бесполезно. Вместо сна в голову снова и снова лезли собственные стихи, которые он собирался прочесть самому мэтру. Шутка ли самому Пастернаку. Он давно тайно лелеял эту мечту. И не смел надеяться. И вдруг произошло. Срослись обстоятельства. Пустячный случай вдруг оказался максимально значимым.
Узелок завязался в бильярдной Дома творчества писателей «Переделкино», где один старый московский поэт, знаменитый замечательными стихами, ставшими популярной песней военной поры «Давай закурим», не очень умело играл партию на бильярде. Миша был среди тех зрителей, которые, сидя на стульях по периметру комнаты, дожидались своей очереди на игру. Партия была неинтересной. Игроки больше соревновались в остроумных комментариях к неудачным ударам, нежели в результативности самих ударов. Миша с нетерпением ждал, когда эта бодяга закончится, и подойдет его очередь сыграть партию.
Дело в том, что Михаил был весьма неплохим бильярдистом, и в одно время, когда был отчислен из Литературного института, зарабатывал этой игрою себе на жизнь. За что был отчислен? Формулировка приказа звучала довольно забавно: «за то, что своим товарищем повредил бровь вождю». Даже не забавно, а смешно. Как это «своим товарищем»? Словно гвоздем? Но Михаилу в ту пору было не до смеха.
Шло собрание. Профессора Литературного института, замечательного советского поэта Павла Антокольского на партийном собрании разносили в пух и прах за проявление космополитизма. Михаил заступился за профессора, чем вызвал на себя «праведный» гнев не только многих преподавателей, но и своих сверстников. Особенно активничал в нападках какой-то антипатичный Михаилу студент. Михаил так толкнул запальчивого обвинителя, что тот, упав на цветочную клумбу, на которой цветами был вырисован силуэт товарища Сталина, повредил ему бровь. Вот так - «повредил бровь вождю». За год отлучения от института Воженян, лишенный стипендии, зарабатывал на жизнь тренировкой боксеров и игрой на бильярде. С тех пор из уважения к своему статусу профессионала Михаил принципиально играл на бильярде только «на интерес», то есть на деньги, хоть на рубль, но на деньги.
Через год по заступничеству известного поэта Константина Симонова Воженяна восстановили в Литературном институте, но приобретенный в трудное время уровень игры сохранился. Теперь, сидя в бильярдной, Михаил ожидал, когда придет его очередь, чтобы сыграть на интерес партию со своим постоянным партнером-соперником поэтом Германом Флоровым, тоже заядлым бильярдистом.
И вот старый поэт настроился бить шар, который, по понятиям Миши, никак не мог быть ни забитым в лузу, ни плодотворно подбить другой шар. «Не бейте», - тихонько подсказал Миша. Старый поэт прислушался к совету, еще раз обошел стол, выискивая лучший вариант продолжения игры, но, не найдя ничего подходящего, снова приладился к небьющемуся шару. Снова послышалась Мишина подсказка «не пойдет», однако от безысходности старый поэт не очень ловко все-таки ткнул шар дрогнувшим кием и досадливо покачал головой. Но произошло чудо: шар закрутился волчком, ткнулся в один борт, в другой, а затем, растолкав шары, закрывающие проход в лузу, эффектно влетел в нее сам.
С криком «Невероятно! Один из тысячи!» Миша вскочил со стула, подхватил опешившего старого поэта под руку и повел к выходу.
- Я же еще не доиграл, - попробовал возразить старый поэт.
- Дорогой, сейчас вы увековечили себя во второй раз в жизни! – воскликнул Миша. - Вам здесь делать больше нечего. Все остальное будет только хуже. Идемте же, я хочу вас угостить.
Они просидели у Миши в комнате всю ночь. Пили водку, говорили «за жизнь», «за войну», поскольку оба, несмотря на разницу в возрасте, были фронтовиками, и, конечно, читали стихи. Старый поэт был в восторге от Мишиных стихов.
- Молодой человек, я хочу вас познакомить с Пастернаком, - вяло вылепливая слова, заявил он. – Хотите?
- С Борисом Леонидовичем?! Почту за величайшее счастье!
- Но, надо все-таки отобрать лучшие стихи, - продолжал старый поэт, - и я готов вам в этом помочь…
- А уж этого, пожалуйста, не надо. Я сам. Только вы не забудьте…
И вот завтра Мише предстояла аудиенция у гения. Сон не шел. Миша уже несколько раз забывался в короткой дреме, и каждый раз возбужденным сознанием панически вырывался из нее, вновь и вновь продолжая мысленно отбирать стихи для столь высокой встречи, читать их перед зеркалом, менять интонацию голоса, пытаться угадать, какие из стихотворений могут оказаться классику более по душе.
Заснул он совсем не кстати, под самое утро. И вскочил с постели всего за полчаса до визита. И бросился к умывальнику. Жесткой зубной щеткой в кровь разодрал себе десна. Порезался при бритье. Чуть не подавился яблоком, которое попытался съесть на завтрак. И выскочил на улицу. Хорошо, что дача Пастернака – неподалеку от Дома творчества. Надо только завернуть за трансформаторную будку и пройти по тихой улочке имени Павленко метров двести пятьдесят - триста. Но при этом суметь заставить себя не торопиться, не бежать, не слышать бухающих ударов своего сердца. А перед дачей № 3 замедлить шаг и войти в калитку как можно свободнее. А потом пройти по дорожке вдоль забора и подняться на невысокое крыльцо, нажать кнопку звонка и сказать открывшей дверь женщине: «Здрасте. Я – к Борису Леонидовичу».
- А вы знаете, он сейчас… То есть его, - начала она, не зная, как продолжить.
- Он меня сам пригласил. Правда, - прервал ее мучения Миша.
- Сам? – с недоверием переспросила она. – Но ведь…
- Молодой человек, погодите минутку, я сейчас выйду, - раздался из глубины комнаты чуть хрипловатый голос.
- Ага, - идиотски улыбнулся Миша и победоносно посмотрел на женщину.
Мэтр вышел в полотняных брюках, простой клетчатой рубашке и в кепке. Миша отметил, что выглядел он не как гений, а как самый простой дачник. Ему даже стало немного неловко в своей заранее отобранной и отутюженной для этой встречи иностранной рубашке с карманами на ремешках.
- Ну, здравствуйте, молодой человек, мне о вас говорили, сказал мэтр. - Я как раз собрался погулять. Не откажете мне в компании? Ну, вот и хорошо, - сказал он, не дожидавшись ответа. - Здесь удивительные места. Посмотрите на картофельное поле – все в цветах. А золотые купола храма… Не кажется, что цветущая картошка принесена к подножью храма как благодарение?
Давайте пройдем по этой улочке подальше и свернем налево. Там есть замечательный, живописный родник. Он не очень сильный, струйка из-под земли небольшая. Но зато как поет, как журчит, с перещелками, с переливами. Кстати, когда мы говорим, что у певца голос с переливами, то мы его не осознанно связываем с красотой звуков переливающейся через край воды. Чем тоньше струйка, тем тоньше звук. А если много струй – то уже полифония звуков. Вы знаете, у родника какая-то особая слышимость. Прямо впору с птицами соревноваться. Как в храме.
Миша слушал гения, и постепенно в нем нарастало нетерпение, раздражение, протест. «Сколько можно болтать про птичек, - думал он, - когда же стихи читать? Уже почти полчаса прошло, а Пастернак ведь сразу предупредил, что на их встречу он может отвести максимум минут тридцать пять. Наконец, Миша не выдержал:
- Борис Леонидович, а можно я стихи свои почитаю?
- Молодой человек, Михаил, да? Посмотрите, какой день сегодня улыбчивый, добрый, солнечный. А вы – про стихи. Стихи, они все-таки вторичны по отношению к природе. Хотя сами - тоже природа. Природа стиха, она – и лес, и родник, и картофельное поле.
Он вдруг вздрогнул. Бросил сделавшийся отчужденным взгляд куда-то вдаль, мимо всех и всего. Застыл со скрещенными на груди руками.
- Только одна природа без начала и конца, одна она и стоит человеческой жизни. Или наоборот?.. Природа цвета, движения, звука. Без этого все мертво. Какой цветок вы больше всего любите? Только не говорите «розу».
- Я незабудку люблю. Ромашку еще…
- Да, это хорошо. А вы присмотритесь к цветку картошки – маленькое чудо. Но никому в голову не придет нарвать и сложить букет из цветков картошки. А почему? Рабочий цветок. Назначение другое. Не до красований. Ну вот, - он посмотрел на часы, - славно мы погуляли. Спасибо за компанию. Заходите ко мне еще, ну хотя бы в это же время в следующую субботу. Не возражаете? Вот и хорошо. Всего доброго вам, Михаил, - и он протянул для пожатия узкую сухую кисть руки с длинными гибкими пальцами.
Михаил судорожно кивнул, пожал руку, закусил губу от обиды, развернулся и, как можно непринужденнее, даже посвистывая, пошел в сторону Дома творчества.
Завернув за трансформаторную будку, он перестал сдерживаться и, выругавшись, пошел быстро-быстро, словно боялся опоздать выплеснуть свою досаду, разочарование, гнев.
«Блин, тоже мне гений фаршированный! Птички ему важны! Ручеечки! – выкрикивал Миша, уже закрывшись в своей комнате и наливая себе стакан водки. - А стихи ему не нужны. Стихи - херня. И человек ему – тоже херня. Снизошел: «молодой человек, погуляйте за компанию, молодой человек, приходите еще». А зачем? Чтобы птичек с ним послушать? А то, что я ждал, готовился, надеялся, стихи подбирал – это все ему – на фиг!».
За столь эмоциональным монологом Михаил и не заметил, как выпил всю бутылку водки. Он всердцах изорвал попавшиеся под руку несколько листков со своими стихами и, прилег на диван. Засыпая, Михаил твердо решил больше к гению не ходить.
Чем ближе подступал день обещанного визита к Пастернаку, тем более сомнения отступали. Окончательное решение еще не приходило, но уже появлялись мысли о том, что знакомство с этим человеком все рано лестно, хоть он и пренебрег его стихами. Наконец, в субботу заблаговременно до назначенного часа Михаил, сделав легкую пробежку по лесу, приняв душ и позавтракав, собрался к мэтру. Он посмотрел на часы - до визита оставалось еще минут тридцать пять. Михаил отправился к роднику, почему-то захотелось попробовать получить там собственные ощущения. Он странно поймал себя на том, что критически относится к рассказу Пастернака. Наверное, это происходило оттого, что досада от первой встречи с мэтром и обида на него еще окончательно не иссякли.
Родник, действительно, журчал и тенькал, словно флейта, а его короткий серебристый путь среди желтого песчаника усугублял аналогию с этим музыкальным инструментом. Узкие длинные листья травы, вовлеченные в движение воды, извивались, перебирали невидимые отдельные струйки воды, словно струны гитары. Но Мише показалось, что они чем-то похожи на тонкие, гибкие пальца флейтиста. А мелодия материлизовалась В березы с солнечными бликами на стволах И это ощущение усиливалось тем что подвижная крона деревьев шевелила свет и тени, которые отбрасывались на живую прозрачность родника. И все это была мелодия, музыка. Душе Михаила было здесь удивительно вольно и благодатно. Хотелось самому упасть на траву и стать деревом, ручьем, солнечным бликом – чем угодно, лишь бы частью этого кусочка природы. А птицы, которых он даже не пытался рассмотреть среди листвы деревьев, дополняли тонкую музыку ручья своим аккомпанементом.
Оставалось всего каких-нибудь десять минут до назначенного Пастернаком времени, но Мише не хотелось уходить. А вот и эти десять минут утекли под негромкую музыку ручейка. Михаил с сожалением встал, посмотрел на серый валун, на котором сидел у родника, на листья травы, колеблемые движением текучей воды, на рябые подвижные блики солнечного света, что процеживался сквозь листву деревьев, и вспомнил слова Пастернака о том, что только с природой и может быть сопоставима жизнь человека.
Он посмотрел на часы, убедился, что опаздывает к мэтру, но все равно не стал спешить, ибо он пребывал в каком-то другом, надреальном, блаженном состоянии. Услышав шуршание чьих-то шагов по гальке, Михаил задержался у родника, почему-то захотелось не только увидеть человека, идущего сюда, но и посмотреть, как он подойдет к роднику, что будет делать: пришел ли сюда просто набрать воды или…
Миша не столько удивился, сколько обрадовался, узнав в показавшемся на тропинке человеке Бориса Леонидовича Пастернака.
- Вот и хорошо, что вы здесь, - сказал Пастернак, протягивая Михаилу руку. - Почти не сомневался, что именно здесь и найду вас.
Правда, ведь здесь хорошо, да?
Михаил кивнул.
- Почитайте мне ваши стихи. Да-да, именно сейчас и не раздумывая. Сразу, что на душе лежит. Читайте же. Читайте.
- Ну так сразу? Я… не готов. Надо подумать…
- Нет-нет, не в коем случае. Читайте же.
И у Михаила, словно независимо от его воли, сошла с языка первая строка. За нею - вторая, третья. А потом еще одно стихотворение, еще одно. Наконец, Михаил замолк и с ожиданием, граничащим с испугом, посмотрел на гения. Тот по-доброму глядел на Михаила и перекидывал из одного уголка губ в другой узкую мокрую травинку.
- Вот и хорошо, молодой человек, вот и славно, - сказал он. – Вы, наверное, в свой прошлый визит на меня обиделись? Не обижайтесь. Я, признаться, тогда опасался, что вы бы мне какую-нибудь ахинею начитали. Наверняка ведь готовились, ночь не спали, отбирали лучшие стихи. А лучшие в таких случаях чаще всего оказываются как раз и не лучшими. А теперь я рад вашим стихам. Искренне рад. Стихи у вас настоящие.
Неожиданно с солнечного неба брызнули крупные капли дождя, длинно зашелестели листьями деревьев, глухой и частой дробью ударили по земле. Неподалеку раздался девичий визг и топот ног. Внезапно налетевший порыв ветра затеребил кроны березок и, крепчая, гулко и шумно задышал поодаль в кронах кладбищенских сосен. Походив там тугими кругами, ветер отлетел дальше и смешался с зеленым грохотом подошедшей к станции электрички. Михаил проводил Бориса Леонидовича до его дачи, а сам, даже не ссутулившись под дождем, пошел шроко, расправив плечи и грудь. Куда пошел? Это было сейчас совершенно не важно
Мокрый и счастливый он шел, куда несли ноги. Перешел мост через реку Сетунь и свернул на кладбище. Почему на кладбище? Откуда он знает. Переделкинское кладбище, где похоронено много писателей, всегда приводило Михаила не в уныние, а в состояние торжественной грусти, в состояние тайного прикосновения к завершившимся судьбам людей, чьи имена удерживались в памяти людской книгами или надписями на камнях. На одних камнях – лабрадоритах и амазонитах - рядом с именем были выбиты сведения о наградах и званиях, на других просто – лауреат такой-то. Чем значимее имя в литературе, тем меньше букв на камне.
Михаил еще не знал, что до нитки мокрый и до каждой свой жилки счастливый он бродит меж трех сосен по тому песчаному холму, в котором предстоит упокоиться великому поэту Борису Пастернаку. Он еще не знал, что хоронить нобелевского лауреата – изгоя в своей стране, осмелятся не многие писатели потому, что присутствие на похоронах поэта означало засветиться перед госбезопасностью в своей не лояльности к политике власти, впасть в немилость. Михаил еще не знал, что на этих похоронах подойдет к нему спортивного покроя человек в сером костюме, приблизит свои губы к его уху и четко произнесет: «Я бы вам посоветовал уйти отсюда. Зачем вам неприятности». И Михаил, словно раненный зверь, с надрывным визгом закричит в ответ на шепот доброжелателя: «А пошел бы ты сам отсюда!». И матом в догонку действительно уходящему кегебисту.
Но стоя тогда под благодатным дождем на месте будущей могилы поэта, Михаил чувствовал себя совершенно счастливым человеком. Он бродил по кладбищу читал надписи на дорогих надгробиях и не знал, что через несколько лет между трех сосен будет установлена простая серая кварцитовая плита с вогнуто отпечатавшимся на ней знаком, похожим на оттиск ракушки на океаническом дне. Присмотревшись, можно будет узнать в этом отпечатке профиль лауреата Нобелевской премии, оболганного и гонимого властью литературного гения Бориса Пастернака. На кварците не будет означена даже фамилия упокоившегося – только тонко росчерком стилета врезанное факсимиле.
Тысячам паломников, точнее поклонников, которые станут приходить сюда и стоять в печали, и сидеть молча на лавочке, и читать его стихи, этот росчерк на камне будет ближе, понятнее и значительнее звонких бронзовых букв.
2
Алексею Маркову
Елисей Ларков, вернувшись с фронта, вписывался в мирную жизнь очень непросто: все куда-то спешил, расставив локти, пытался куда-то втиснуться, занять свое место и все куда-то опаздывал. Натура сильная, он был - за всех и - против всех одновременно, поэту с обнаженным болевым нервом ему все время нужно было кому-то что-то про себя доказывать. Было неудивительно, что свои стихи на творческий конкурс в Литературный институт Елисей принес с опозданием. В приемной комиссии, учитывая, что он фронтовик, ему посоветовали срочно получить рецензию – рекомендацию у кого-нибудь из мэтров, и тогда, в случае положительного мнения мэтра, для него будет сделано исключение.
- Да при чем здесь метр или два метра, - своим высоким голосом возмутился Елисей. – Я-то знаю, что стихи у меня ну совершенно… хорошие. Хотите метра? Будет вам хоть три метра.
Фронтовик Ларков привык вопросы решать по боевому, конкретно и оперативно, поэтому после короткого размышления он направился в Переделкино к самому Пастернаку. Сказано – сделано.
Сначала он попытался узнать номер телефона Пастернака, но с удивлением обнаружил, что у классика нет дома телефона. «Ничего себе, - подумал Елисей, - мэтр – мэтром, а телефона-то ему не дали. Видать, не дозаслужил…» Елисей не мог знать, что Пастернак в свое время сам отказался от телефона, чтобы быть свободным от мирской суеты. Особенно удобно было отсутствие телефона во время приемных экзаменов в Литературный институт. Не доставали. Но наиболее настырные, к коим можно отнести и Елисея Ларкова, отсутствие телефонных проводов, компенсировали своей целеустремленностью.
По подсказке первого встреченного в поселке человека, Елисей легко нашел дачу Пастернака – двухэтажный деревянный домик, стоящий на дальней от забора стороне большой поляны. Елесей, безробостно отворив калитку и четко отшагав метров пятьдесят, взошел на крыльцо и решительно нажал кнопку электрического звонка. Долго не открывали. Он позвонил решительно и длинно. После третьего звонка за дверью послышались шаги. Остановились. Елисею не понравилась эта сомнительная пауза, он собрался уже ткнуть кнопку еще раз, но в этот момент дверь раскрылась. На пороге стояла женщина. Она посмотрела на него с молчаливым вопросом.
- Мне надо к Борису Леонидовичу Пастернаку, - бодро заявил Елисей.
- Так уж и надо, - как бы для самой себя произнесла женщина. – А его нет.
- Когда будет, - как бы со стороны услышав категоричность своих слов, он, несколько смягчившись добавил, - простите, мне срочно надо.
- Я не могу назвать конкретный час, - вздохнув и внимательно осмотрев настырного молодого человека, сказала она.
- Хорошо, я приду позже, - пообещал он
Женщина пожала плечами и закрыла дверь.
Погуляв по Переделкино, Елисей примерно через час снова подошел к той же двери. Снова позвонил – тот же результат. Через час Елисей повторил процедуру. Когда он с неповторимым упорством проделал это в пятый раз, из-за спины женщины долетел вялый голос:
- Пусти его. Видимо, это – неизбежность.
Елисея нисколько не смутил такой прием. Он четко изложил просьбу, передал Пастернаку стопку листков со стихами и пообещал зайти за ответом завтра, поскольку время торопит. У порога Елисей оглянулся и встретил тянущийся за ним долгий взгляд Пастернака, который успел охватить и выцветшую гимнастерку незваного гостя, и стоптанные туфли и чересчур бравую походку с ударением на правую ногу.
На следующий день Елисей подходил к дому поэта уже не столь браво, более того, по мере приближения в его походке появлялось все больше робости, и тем не менее он нажал он кнопку звонка довольно решительно. Ему открыла дверь та же женщина, что открывала и вчера, но сегодня она показалась ему более приветливой.
- Здравствуйте, - сказала она, Бориса Леонидовича нет дома. Он просил передать вам свои извинения, что не смог встретить вас лично. Вот здесь – все, - пояснила она, протягивая листки с его стихами, вложенными в газету.
Сдерживая себя, Елисей прошел по тропинке, аккуратно закрыл за собой калитку и, наконец позволил своему нетерпению сорваться с цепи: торопливо, взахлеб развернул газету, в которую была заложена стопка его стихов – к ней скрепкой оказался прикреплен листок – та самая долгожданная рецензия. Она была написана от руки и содержала всего… восемь слов: «Мне не близки стихи Ларкова. Но он – поэт». И подпись. Без расшифровки. Та самая подпись, которая через много лет (также без расшифровки) глубоко врежется в вековую твердость кварцитового камня, ставшего надгробным памятником на его могиле.
Но это будет потом, через много лет, а до того рокового события у Елисея произошла еще одна знаковая встреча с Борисом Пастернаком. Это случилось в ту пору, когда поэт уже получил Нобелевскую премию за свою прозу - роман «Доктор Живаго». Правда, назвать это произведение прозой было бы неверно, ибо в организме романа совершенно естественно существовали и гениальные стихи, коим будет предопределена долгая и самостоятельная жизнь в отечественной и мировой культуре. Но это будет потом.
…Этому будет предшествовать страшная трагедия в жизни поэта, устроенная ему цепными псами власти, охранявшими амбиции своей идеологии.
Науськиваемые своими наставниками комсомольские молодчики станут травить нобелевского лауреата, бить стекла в его дачном доме, требовать выдворения из страны. Руководство Союза писателей СССР по указанию ЦК КПСС назначило собрание писателей для обсуждения антисоветского, как они считали, романа «Доктор Живаго». И вот Елисею Ларкову, уже известному советскому поэту, за которым закрепилась слава строптивого, позвонили из Союза писателей и пригласили на собрание для обсуждения этого вопиющего вопроса.
- А я не читал романа, - сказал Елисей. – Где его можно взять, чтобы предварительно прочесть?
- Это еще зачем, - возмутились на том конце провода. – И так ясно, что мы все должны осудить. В общем, я отмечаю, что вас оповестил. Быть обязательно, - категорично закончил оповеститель.
Елисей Ларков на собрание не пошел. По тем временам это был весьма дерзкий, вызывающий и смелый поступок, на который могла последовать и, естественно, последовала соответствующая реакция. Елисею Ларкову долго еще не прощалось, что он вместе со всеми сознательными писателями не осудил «отщепенца» Пастернака и не голосовал за его исключение из Союза писателей.
Однажды в дождливую серую погоду Елисей шел по Переделкино. Навстречу ему приближался человек в жестком брезентовом плаще-дождевике и в резиновых сапогах. Капюшон плаща был так нахлобучен на голову человека, что глаза его были прикрыты, и взгляд упирался коротко вниз прямо под ноги. «Сторож» окрестил человека Елисей и прошел мимо. Но пройдя несколько шагов, он остановился, почувствовав на себе чей-то упругий взгляд. Оглянувшись, Елисей увидел, что «сторож» стоит, опираясь на сучковатую палку и смотрит в его сторону.
Елисей вернулся. Подошел. Узнал.
--Здравствуйте, Борис Леонидович.
--Здравствуйте, молодой человек… Спасибо, что вы не были с ними…
--А откуда вы знаете?
--Я – старый человек. Мне многое положено знать…
Они постояли какое-то время молча. Потом Елисей спросил:
- Борис Леонидович, указание сверху мне понятны. А почему писатели? Со страху? От усердия или…
Пастернак долго молчал, постукивая сучковатой палкой по сапогу, пожал плечами.
- Молодой человек, вы когда-нибудь играли в карты на деньги, по крупному? Бывают такие ситуации, когда игроки режутся всю ночь. Амбиции нарастают. А к утору кто-то один срывает весь банк. И тогда в след ему кричат: шулер, ловкач, грабитель. Ату его!
Человек, похожий на сторожа, развел руками, молча поклонился, медленно повернулся и пошел своею дорогой.
3.
Провинциальный молодой литератор Вадим Пуртов следил за развитием событий вокруг Пастернака по газетам, радио и передачам телевидения. Он знал и о комсомольских активистах, бьющих стекла в окнах нобелевского лауреата, и об исключении его из Союза писателей СССР, и о попытках выдворить писателя из страны, и о том, что кто-то из писателей пытался защитить его. Читал он и потрясающие стихи Бориса Слуцкого, посвященные травле гения.
О смерти Пастернака Пуртов узнал в своем провинциальном городе из газет. Все это им воспринималось как сообщения с другой планеты: волнительно, но почти теоретически, на уровне уныния ума, но не трепета сердца. Вскоре местная писательская организация дала ему направление для работы над книгою в Дом творчества писателей «Переделкино».
Пуртнв несколько потерянно пребывал в обществе писателей. Имена некоторых из них подавляли и восхищали, но от близости к ним возникала робость. Он ходил среди них, как школяр на экскурсии в музее с живыми экспонатами, где еще на входе он как бы прочел грозную табличку «руками не трогать, громко не разговаривать». Он восторженно следил за ними – такими значительными и значимыми.
Отобедав, писатели, как правило, выходили из дома прогуляться, поговорить, обсудить литературные новости и «перемыть косточки» любимым коллегам. Некоторые сердобольные выносили объедки со стола для крупной черной жесткошерстной собаки, которая подгадывала свои визиты как раз к послеобеденному времени. Ее подкармливали, говорили хорошие слова, гладили, одним словом, благоволили к ней. Собака с удовольствием принимала подношения и затем уходила.
- А что это за собака? Чья она, спросил как-то Вадим.
- Собака Бориса Пастернака, - ответили ему.
- Чья?!
- Пастернака, - просто и очень буднично сказал один из маститых писателей.
Ответ потряс Вадима. Он ушел в лес, ходил по тропинкам и без тропинок, мерил шагами землю. Разряжение в груди и щемление не проходили. «Как же это? Как же? Как можно: затравить хозяина и отбеливать свою совесть милосердием к его собаке?» - мысленно повторял он. Никого не хотелось видеть. Он вернулся к себе в комнату уже в сумерках, не пошел на ужин…
К утру Пуртов написал стихи, которые назвал «Собаке Бориса Пастернака».
Ты стал ручным, тебе всё пусто в мире.
Устал по Переделкино бродить,
Как чёрная вдова в пустой квартире,
Где надо и уже не надо жить.
Твоя собачья гордость притупилась.
Теперь из многих рук берёшь ты кость,
Хвостом угодливо благодаришь за милость,
Как будто заметаешь чью-то злость.
Так много пухлых, будто бы оладьи,
Навстречу тянется самодовольных рук.
И жёсткую твою курчавость гладят,
В ладонях пряча наглость и испуг.
А у тебя в глазах – воспоминанья,
Как будто сквозь туманы два костра,
Когда перед тобой, не скрыв отчаянья,
Сказал хозяин: «Кладбище – гора».
Затравленный улыбчивою сворой
И ею же оплаканный навзрыд,
Теперь он выше всех на косогоре
Спокойный, словно истина, лежит.
Конечно же, в Переделкино Пуртов этих стихов никому не читал. Вернувшись в свой город, будучи в редакции молодёжной газеты, куда принёс подборку своих стихов, Вадим показал и это стихотворение заведующему отделом. Естественно, оно было непригодным для публикации, но кто-то из журналистов попросил у автора разрешения перепечатать стихи.
Пуртов давно забыл об этом ничего не значащим, как ему тогда казалось, маленьком эпизоде. Но эпизод всплыл бомбой замедленного действия через некоторое время.
Составляя свой новый поэтический сборник Пуртнов встал перед мучительной проблемой: включать в него это стихотворение или не включать. Вопрос был непростым и очень даже мучительным, поворотным, нравственным вопросом. Вадим сознавал, что, если он включит это стихотворение в сборник, у него возникнут сложности с соответствующими государственными органами, а значит, с работой и с публикациями. И все это негативно скажется не только на нем самом, но и на его семье. Если же не включить стихи в сборник, то есть оставить их в столе, то ничего внешне плохого не будет. Но зато сам он станет уже другим человеком, человеком, который не посмел, который сам себя предал. Наконец Вадим включил стихотворение в сборник. Правда, изменил его название – «Одинокому».
Благодаря дружескому отношению редактора книжного издательства, это стихотворение было сохранено в сборнике и увидело свет. Вадим ждал официальной реакции, был готов стоически выдержать все, что будет. Втайне даже мнил себя этаким героем – мучеником, однако… Время шло, но ничего не происходило. Поначалу Вадима это удивляло, озадачивало, настораживало, но постепенно ожидание и предчувствие беды притупились и стерлись вовсе.
Вновь всплыла «бомба замедленного действия», когда было назначено писательское собрание по приему Вадима Пуртова в члены Союза писателей. Незадолго до его начала руководитель местной писательской организации затребовал Вадима «на ковер».
- Какие твои стихи ходят в списках? – спросил он.
- Понятия не имею.
- Надо иметь понятие. Там про какую-то антисоветскую собаку.
- А-а, - понял Вадим, - А про списки, правда, не знаю. Да и оно есть в книге. Вот, - раскрыл Вадим сборник.
Председатель углубился в чтение. Пять строф он перечитал несколько раз. Внимательно посмотрел на аввтора.
- Скажи честно: про кого написал?
- Да так, - смутился Вадим, - ни про кого. Абстрактно… Собирательный образ…
- Я знаю этот собирательный образ, - многозначительно сказал председатель. – Хорошо, приходи на собрание.
На собрании неожиданно присутствовали высокие представители - серетарь обкома КПСС, зав. отделом, инструктор обкома – полный набор. Собрание прошло нервно. Но в конечном итоге для Вадима хорошо.
А через несколько дней после собрания Вадиму позвонила по телефону и попросила зайти к ней на работу мама его приятеля Людмила Мефодиевна, которая работала инструктором Обкома партии.
- Вадим, я хочу дать тебе прочесть черновик одного очень существенного делового письма, - сказала она. – Вообще черновиков своих писем я никогда не сохраняю. Но этот…
Она сделала паузу, затем достала из ящика письменного стола мелко исписанный листок и протянула его Вадиму. – Садись, читай.
Чем более Вадим углублялся в чтение, тем более в нем нарастало недоумение. Наконец, он оторвался от черновика.
- Людмила Мефодиевна, вы все не так поняли. Это стихи про Пастернака, а не про Маяковского. Вы здесь говорите о травле Маяковского, а это…
- Вадим, я все правильно поняла. Но если бы я, как ты говоришь, правильно объясняла… То органы безопасности тебе бы тоже объяснили … все правильно. Это мой ответ на официальный запрос.
С этими словами она забрала у меня письмо, изорвала его на мелкие кусочки и бросила в мусорную корзину.
…
…Всякий раз, бывая в Доме творчества писателей «Переделкино», Вадим Пуртов идет на местное кладбище и подолгу сидит на лавочке у могилы Бориса Пастернака. И его наполняет странное ощущение: кажется, что вот-вот из-за собственного надгробия выйдет человек в одежде сторожа, сторожа этих мест и сторожа душ человеческих, пристально посмотрит своим разрезающим даль взглядом, понимающе кивнет и вновь тихо уйдет за свой памятник в вечность.
31.08.05